.RU
Карта сайта

Мария Арбатова Меня зовут Женщина - 22


И идет затянувшийся праздник, и все такие милые и веселые, и пространство будто специально мизансценировано под интернациональные сексуальные игрища с антропософской подкладкой, и выбор просто ярмарочный, и нет особой нужды пуританить, но... «Они все отмороженные», — формулирует тип западного обаяния Андрей. С ними приятно ехать рядом, щебетать, петь и танцевать, тусоваться на фестивальных акциях, но влюбиться... Они как одноклассники, а влюбиться всегда хочется в мальчика старше и умнее. В них такая неразрешимая беззаботность не от отсутствия проблем, а от отсутствия понимания того, что такое проблемы и какое количество места они могут занимать в голове рефлексирующего гомо сапиенса. «Нет проблем!» — твердят они как заклинание с заученными улыбками, но с растерянными глазами, и совершенная загадка, как, находясь с ними в романтической связи, можно обмениваться энергетикой.
Лола ходит по поезду и берет у молодежи интервью для журнала «Вместе»; Андрей клеит акварельную немку, дочку пастора со скрипкой, которая потом в очереди в самолет раскидает всех, как Джеймс Бонд, чтобы сесть первой; Леня уворачивается от ухаживаний австрийской актрисы-кукольницы, идущей на него как бульдозер; Света Новикова делает блок интервью для радио; но мне, Лене Греминой, Мише Угарову и Саше Железцову делать нечего. В поезде нет ни одного серьезного театрального человека, а на имя Штайнера мы дружно вздрагиваем. Только теперь мы понимаем, что нас накололи и девиз «Молодые деятели культуры за новую нравственность» сочинен для того, чтобы заставить нас участвовать в организации этого шоу бесплатно. Эдакая потемкинская деревня на колесах, оплаченная антропософскими марками.
В Екатеринбурге идет дождь, от этого город кажется серо-стальным. Нас везут по просторным, почти петербургским улицам мимо деревянного креста на месте Ипатьевского дома, мимо особняков и красот набережной в помпезный дворец из стекла и бетона и целый час пытают изысками местного авангардиста под дико громкую фонограмму. Вечером хотя бы студенты местного музыкального училища исполняют куски из опер, а на десерт концерт неизменного Михи Погачника в изобразительном музее.
В центре ступенчатой архитектуры фойе гордо реет Миха Погачник со своей «Страдивари». Играет он чудовищно, правда, он не столько играет, сколько устно призывает к высотам духа. Эдак тренькает пару аккордов Моцарта, остановится с подбородком, поднятым к богу, и фонтанирует на немецком, брызжа слюной и размахивая скрипкой. А доверчивые фричики слушают, сидя на полу и на ступеньках, с закрытыми глазами и полной убежденностью, что духовность на материке началась с Погачника. Только мы, циничные совки, хорошо погруженные в логику партийного искусства, становящегося экологической нишей для бездарности, сидим и кривим рожи.
Тут к нам с Лолой подваливает пожилой немец, оказывавший мне в пути знаки внимания, и приглашает нас в антикварную лавку.
— Пойдем, пойдем, — говорит Лола, — сейчас он преподнесет тебе цацку.
— Скорее Погачник перестанет быть антропософом, чем кто-то из этих недосчитается одного пфеннига, — отвечаю я.
В лавке наш спутник долго копается в открытках и гравюрах, а потом просит меня обменять его марки по курсу, более выгодному ему, чем официальный. Мы с Лолой давимся от смеха. Однако караванный опыт не проходит даром, раньше я бы густо покраснела и немедленно купила бы ему все имеющиеся в наличии открытки. Мы ведь были воспитаны так, что при слове «деньги» падали в обморок. Но деловитость, с которой наши милые спутники оговаривали каждую свою валютную копеечку; деловитость, с которой они, взяв рулон туалетной бумаги, брели через весь вагон в туалет, рассуждая о евразийстве; нудность, с которой они выясняли, во сколько, куда и зачем прибывают; неестественное отсутствие игры и игривости во всем путешествии, которое в принципе было игрой; отсутствие иронического расстояния, являющего для нас театральную прелесть и сложность бытийного подтекста, сводили с ума.
— Я не могу обменять марки по такому курсу, мне это невыгодно, — говорю я, переполняясь уважением к себе.
— Как жаль, — отвечает он очень искренне и бредет к пункту обмена валюты.
У раздевалки музея паника. Ребята с немецкого телевидения сели в машину со своей аппаратурой и жестко отказались от опеки.
— Екатеринбург — сливная яма всего сибирского криминогена! — объясняли эмвэдэшники.
— Свобода, права человека! Никто не имеет права следить за нашими маршрутами! — настояли телевизионщики.
Остановились у церкви, зашли поставить свечку, вернулись, не обнаружив в машине ни стекла, ни аппаратуры.
...Погачник отыграл, пора в поезд. Немецкий оргкомитет устраивает очередной «пленум», это у них такие пионерские собирухи, на которых друг другу ставят отметки и выдают звездочки.
— Айне кляйне фраге! (Один маленький вопрос!) Сегодня в ресторане произошла неприятность. Русские пришли на пять минут раньше положенного и сели за стол, и персонал очень нервничал. Персонал очень нервничал потому, что некоторые из русской делегации пришли на пять минут раньше официального времени обеда. Это очень неприятная история, и мы все должны понять, что если кто-нибудь, не важно, русские или не русские, не будут приходить в ресторан в точное время, то это сделает работу персонала очень трудной! — И все это без тени юмора. Сначала мы хихикали и пародировали, потом начали относиться к этому как к экзотике. Хотя экзотика хороша в разумных пределах. Опоздав на пять минут, лишаешься еды; взять завтрак для спящего товарища — невозможно. Лишнюю булочку? И не надейся, хотя потом их баками выбрасывают за окно лесным зверям. Невозможно веселиться до утра и ходить на завтрак, нереально договориться с русским персоналом о компромиссах, потому что между вами и официантами бетонной стеной стоит оргкомитет. «орднунг ист орднунг».
Вегетарианцев и мясоедов кормят по очереди: сегодня сначала первых, потом вторых, завтра — наоборот. В зависимости от пробуждаемости ты становишься то адептом божественной растительности, то пожирателем трупов животных. Влюбленные пары с разными диетическими принципами в ресторане разлучаются. Просто режимное учреждение!
В Новосибирске человек двадцать немецких скрипачей-любителей строятся на перроне и полчаса остановки упоенно играют Моцарта «кто в лес, кто по дрова». Это смотрится дико и сказочно, и ошалевшие новосибирцы долго машут поезду вслед. А вечером день рождения Лолы. И скрипачи выстраиваются через весь вагон и устраивают в ее честь концерт, а она обносит их пластмассовыми чашками с вином. И весь поезд приходит в наше купе стаями, и все певцы каравана поют на своих языках, и разгул, втиснутый в геометрию вагона, клубится всю ночь. И возбужденные недосыпом, наркотизированные общением люди подходят к карте и водят по ней пальцами и на смешанных языках в ритмизированном стуком колес пространстве выясняют, где они именно сейчас находятся; и чувство сладкой нереальности делает кровь газированной.
— Я никогда не думал, что Россия такая большая, — говорит застенчивый высокий немец в круглых очках. Мы пьем шампанское. Его зовут Вильфрид. Он художник. У него дивные глаза. Совершенно литературный романтический и рассеянный немец. Говорит, что его всегда дразнили «русским», но он первый раз в России. Он тыкает пальцем в города на карте и спрашивает, была ли я в Омске, Челябинске и Новосибирске. И я отвечаю, что нет, но хвастаюсь, что в этих городах шли мои спектакли. И он говорит, что, видимо, я известный и очень богатый драматург, и я сознаюсь, что пока только по предсказанию астролога. Собственно, как перевести на немецкий, что государству культура настолько по фигу, что молодой драматург в социальной лестнице занимает положение между школьным учителем и мальчиком, продающим газеты. И мы очень долго про что-то говорим, и я первый раз в жизни ненавижу себя за то, что плохо говорю по-немецки. Мы не все понимаем в словах друг друга, но все понимаем в оттенках.
Я приношу словарь, и необъяснимый с точки зрения формальной логики языковой барьер ослабевает. Мы говорим об искусстве, хотя все вокруг танцуют ламбаду. И только когда беседа перемещается в область интеллектуально-интимного интереса, мы перестаем понимать друг друга. Оказывается, это не язык, а сленг, который мгновенно создают двое. Мы зовем Лолу, и она мучится, переводя все это на английский, и мы втроем хохочем.
— Послушайте, полпоезда уже обо всем договорились без всяких переводчиков! Отпустите меня танцевать! — говорит Лола.
— Нет, — отвечаем мы. — У нас установка на интеллектуальный флирт. Это опыт социальной скульптуры.
Утром никто ничего не соображает с похмелья, пол купе завален пустыми бутылками.
— Ребята, — говорю я, проснувшись, — мне снилось, что я влюбилась в немецкого художника, его звали Вильфрид. Совершенно андерсеновский персонаж. Такого в поезде быть не может. Я его сочинила.
— Твой Вильфрид едет в семнадцатом вагоне. Надо меньше пить, — ухмыляясь, говорит Андрей.
— Семнадцать — это мое число.
...А потом Иркутск. Ветхие изысканные деревянные дома. И небо над Ангарой. «Какое тяжелое, низкое небо...» — писал кто-то из декабристов. Неповторимое ощущение сплющенности пространства в вертикали и неестественного разбега в горизонтали. И совсем другие лица. Эдакая раскосая белокурость, и лихость, и размах, и доверчивость. Если кировчане показались похожими на забитых детей, екатеринбуржцы — на детей настороженных, то иркутяне выглядят детьми красивыми, добрыми, открытыми и внутренне защищенными красотой и покоем земли.
Открытие в музыкальном театре милитаристски-модернистской архитектуры, дифференциация на группы и семинары. И вот уже удалой историк тащит нас под проливным дождем на экскурсию. И бедная негритянка Сара, все в тех же шортах, обнимается с длинноносой чопорной австрийкой под одним пончо; а те, у кого были пакеты, те надели их на головы, и холодные струи сбегают по дежурным западным улыбкам; а мы еле сдерживаем мат; а историк рвет на себе рубашку, объясняя, что если «русская идея» и существует, то только в Иркутске. А мы прикидываем, что если заболеем, то караванные медики вряд ли собьют температуру цитатами из Штайнера. А потом нас гонят в немыслимую фабрику-кухню, просто из олешинского «Завистника»: огромный грязный вокзал с железными мисками и часовой очередью. Фричики в полном кайфе: «О, это есть интересно! Это есть трудная русская жизнь!» И гостиница профсоюза на окраине города, куда едет обшарпанный дребезжащий трамвай, и в магазине нет ничего, даже хлеба.
Собственно, сюда селят только русских, потому что иностранцев должны разобрать иркутяне. Однако местные устроители, содрав с каравана деньги, организовывают так, что двадцать обиженных, голодных и усталых фричиков приезжают ночью в гостиницу с криками: «Почему нас никто не взял? Неужели мы хуже всех?» И мы с Лолой обольщаем гостиничную администрацию, чтоб бедных ребят поселили немедленно, и кормим припасенными пирожками, оставляя себе благородное право голодать за честь державы. И потрясенный нашей отзывчивостью голландский барон Николас является ночью к нам в номер с французским учителем, пакетом огромных фиников и списком вопросов и недоумений; и мы долго и терпеливо объясняем, что умом Россию не понять. Они кивают, но никак не могут врубиться, почему «за собственные марки!» и т. д.
А французский учитель вдруг расстегивает брюки и начинает вытаскивать из них ремень, и мы с Лолой испуганно переглядываемся, прикидывая, что нас может ожидать дальше. Но он поворачивает ремень внутренней стороной и демонстрирует «молнию» на нем:
— Вон там, внутри пояса, я ношу все свои франки и доллары, когда приезжаю в третий мир!
— Ну ладно, — переглядываемся, обиженные, мы с Лолой. — Посмотрим, как твои друзья из первого мира отдадут тебе свои пирожки!
...А утром снова концерт Погачника, на которого у всех уже аллергия. И такая звериная тоска по тишине и одиночеству, что я смываюсь и пробую самостоятельно выйти к Ангаре, чего мне при моем топографическом кретинизме не удается. А город уже усеян караванцами, и английский поэт с длинными волосами и детскими глазами сидит на газоне и что-то пишет в блокнот; и девяностолетняя немка, неясным образом затесавшаяся среди «молодых деятелей культуры», с кружевным зонтиком и кличкой «Шапокляк» ест вишни, окруженная попрошайничающими детьми; и томный голландский флейтист идет мне навстречу, и мы обнимаемся, как родственники, и расходимся по своим маршрутам; и капризная богатая американка требует, чтоб я вела ее к сувенирам; и профессор Цукер, монументальный, как айсберг, созерцает собор.
Я захожу в церковь, потому что она немыслимой красоты, но старушка, продающая свечи, загораживает мне дорогу:
— Ты бы еще голая пришла!
А у меня же больной вопрос — «права человека»! Меня же в жизни занимают только три вещи: мои дети, мужчины и права человека. И я хватаю за полу проходящего мимо батюшку и злобно сообщаю:
— В вашей церкви проявляют христианскую нетерпимость!
— Пойдем, сестра, — отвечает батюшка, и, как милиционер, тащит меня к табличке «Вход женщинам в косметике, пляжной одежде и с непокрытой головой запрещен!». Я обещаю батюшке, что в аду он будет гореть вместе с этой табличкой. Он отвечает мне взглядом начальника уволенному с работы. Ну и не надо!
И тогда я иду в никуда и спрашиваю парня в спортивном костюме, где Ангара. И он ведет меня на набережную. И Ангара, голубая, как не знаю что, из которой можно пить воду, лежит во всем своем великолепии. И парень оказывается историком, и мы сцепляемся языками. И я смотрю на него широко открытыми глазами, потому что все, что он говорит, такое же легкое и чистое, как вода в Ангаре. И ни одного штампа! Куда там московским салонным львам! Тихо живет, ездит на велосипеде, пишет диссертацию.
— Жить в Москве? Да ваш город похож на дискотеку! Там не то что думать, там дышать трудно!
— Ну уж! — обижаюсь я. — Москва очень чувственный город, она же под знаком Тельца. Москвой надо уметь пользоваться, Москва — не город, а государство. Караванцы сказали, что Москва не имеет ничего общего с Россией, что она похожа на Нью-Йорк или Париж, но только немотивированней и пряней.
И он провожает меня к театру, и мы прощаемся, как дети, отбывшие смену в лагере.
— Ну всего тебе.
— И тебе.
— Значит, в Монголию?
— В Монголию.
— Ну ладно. Ты там пиши свои пьесы.
— Ага. А ты здесь — свою диссертацию.
— Значит, не увидимся больше?
— Не увидимся. Жалко.
Ни лица, ни имени в памяти не осталось. Только восторг. Сидит такой парень в Иркутске, примус починяет, и караванские антропософы после него — такие маленькие дети в песочнице.
А перед театром тусовка. «Лерне Идее», чтоб в очередной раз сэкономить на обеде, привезла ящики с персиками, шоколадом и бутербродами. И фричики, жуя, нежатся на солнышке, лежа на парапете и сидя на асфальте. А голодные иркутские дети ходят вокруг и выпрашивают куски. И интересно наблюдать, как кто из иностранцев себя ведет, потому что те, кто только что кричал о том, что Россию спасет антропософия, требуют вызвать полицию и убрать попрошаек.
— Вот у этого длинного две шоколадки, этот отдаст, — говорит конопатый мальчик с меняющимися зубами своей сестренке в грязной плиссированной юбочке. И сестренка подходит к Вильфриду, показывает пальчиком на шоколадку и говорит:
— Плиз, ам-ням-ням!
И Вильфрид отдает шоколад и бежит за персиками для них, а они пока пытаются стянуть его рюкзак, набитый красками. Слава богу, я рядом. Я вежливо говорю:
— Положите рюкзак.
И бедные дети чуть не падают в обморок, они думали, что тут все иностранцы. И уже хотят смыться, но я говорю:
— Кто дождется, тот получит персик.
— Тетенька, а вы нас бить не будете? — спрашивает мальчишка, загораживая сестру. А что я могу сделать? Экспроприировать немецкие персики, которые караванцы бросают едва надкушенными, в пользу иркутских детей? Стыдно до одури.
...Потом Вильфрид показывает фотографии своих работ.
2014-07-19 18:44
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • © sanaalar.ru
    Образовательные документы для студентов.