.RU
Карта сайта

Краснов петр Николаевич. Ложь. Роман. /Послесловие Н. Никифорова. — М., «Реванш» — «Толерантность-33», 2006. 288 с - 11


XV


Вальс… Конечно, это был вальс. Старый, милый, немецкий вальс, какой столько раз играли в немецких залах «Diele». Его заиграли разом появившиеся на эстраде пять музыкантов Русского джаз-банда. Прислуга… Акантов объяснил дочери, что все эти люди в скромных, черных пиджаках и Русских рубашках, были офицеры или юнкера, по собственному желанию, чтобы лучше устроить бал, взяли на себя обязанности прислуги, — проворно разставила стулья вдоль стен и освободила место для танцев.
Лиза танцевала с шофером Николаем Семеновичем. Они же и начали танцы. За ними в зал вступила очень еще молодая барышня, почти девочка, хорошенькая блондинка с длинными, узкими, мечтательными глазами и красивыми локонами волос, вьющимися за спиной. Пошла и Татуша с плотным, лысеющим кавалером в смокинге.
Лиза хорошо танцевала, и знала это. Она любила танцы. Ее кавалер оказался искусным танцором, и Лиза радостно улыбалась. Со знамен и значков, с ружей и старых киверов, с картин и портретов, на Лизу смотрела Русская слава. Еще ни разу не испытанное Лизой, чувство национальной гордости наплывало на нее, сердце замирало в неясном томлении. Лизе казалось, что здесь, в этом зале, между этими мало ей знакомыми людьми, под сенью Русской славы, она попала домой.
Она кончила свой тур с Николаем Семеновичем; ей сейчас же подвели другого кавалера, — она была замечена, — она не сидела, и это тоже было приятно и согревало сердце радостью успеха. Она подумала о Курте: «Вот тут посмотрел бы он на меня и на всех нас, он не стал бы смеяться над беженцами», не сумевшими спасти своей Родины и победить»…
И какие были безукоризненные манеры!..
— Mademoiselle! — слышала она вокруг себя… — Madame!.. — красивая французская речь мешалась с Русской…
Еще и еще танцевала Лиза: с секретарем французского посольства еще в Императорской России, так хорошо говорившем про Россию и про Русских, а потом с милым полковником, кавказским казаком, тем самым, что оклеивал обоями их квартиру. И Лизе было забавно смешение положений и профессий…
Отец любовался Лизой, и Лиза это чувствовала. Когда кончился вальс, и гости парами ходили по залу, Наталья Петровна, сидевшая у самой эстрады с Дусей Королевой, поманила Лизу к себе:
— Садитесь, Лиза, к нам… Вот, Евдокия Помпеевна, позвольте познакомить вас и со второй моей помощницей… А художница!.. Такие раз в сто лет родятся — та-а-лант! Поблагодарите, Лиза, милую нашу покровительницу, очаровательную Дусю!.. Все готово! На всех наших паспортах поставлены все нужные визы; въезд и проживание в Америке нам разрешены, и даже место у нас есть. Мы будем работать в торговом доме Брухман и Ко, работающем на самые богатые семьи Нью-Йорка…
— Вот, Лизонька, в добрый час со молитовкой, и собирайтесь с Натальей Петровной, — сладким голосом сказала Дуся, пристально вглядываясь в Лизу и так разсматривая ее, что Лиза покраснела. — На будущей неделе и пароход есть хороший, не очень большой, но такой уютненький, я вам на нем всем трем каютку даровую устрою… Ладненько и спокойненько доедете…
— Какая вы прелесть, Евдокия Помпеевна, — встряхивая коротко постриженными волосами, восторженно воскликнула Наталья Петровна. — Вы необыкновенная женщина… Сколько добра, Боже мой, сколько добра вы сеете кругом себя!..
— Ну, что-о вы, — протянула Дуся. — Я так рада оказать помощь моим соотечественникам. Если я могу…
Оркестр заиграл танго… Волнующие, влекущие, раздражающие, пленительные звуки понеслись по залу. Николай Семенович точно поплыл, шаркая ногами, к Лизе; та протянула ему руки, и они стали выступать в танго.
Теперь Лизе не хотелось, чтобы отец видел ее в этом танце, Лиза знала, что отец назвал эти танцы безстыдными…

XVI


Акантов не видел дочери. Еще не кончили танцевать вальс, как к нему подошел высокий лысый старик в пенсне, его бывший корпусный командир, генерал Атаренко, и, протягивая ему карту, сказал:
— Егор Иванович, у нас четвертого партнера не хватает для бриджа… Пожалуйте…
В карточной, за полупритворенной дверью с портьерой, было тихо. Редко, негромкими голосами, переговаривались игроки. С тихим шелестом падали сдаваемые карты. Играли на шести столах. В самой глубине Великий Князь играл с красивым генералом в смокинге. У генерала были густые седые волосы и длинные «гусарские» усы. Их партнерами были полная пожилая дама и очень худой человек в очках.
Как только Акантов уселся и начал игру, к их столу подошел генерал Гвоздиков и стал за стулом Акантова:
— Я вам не мешаю… — сказал он, и стал следить за игрой.
Сквозь полупритворенную дверь доносились из зала звуки музыки. Играли танго, потом фокстрот. Ладно, в такт, пристукивали ноги танцующих, и в напряженной тишине карточной комнаты эти звуки казались Акантову далекими и чужими. Акантов любил бридж, но, по бедности и усталости после заводской работы, ему приходилось редко играть. Он ушел в игру. Сквозь соображения ходов, он смутно слышал, как снова заиграли танго и зашаркали ноги танцующих. Кто-то от двери шепотом обозвал:
— Ваше превосходительство…
Гвоздиков сказал:
— Егор Иванович, к вам человек…
Акантов обернулся. В дверях стоял высокий, стройный молодец в шароварах и высоких сапогах, в Русской рубашке; Акантов знал его: Миша Безхлебнов… Он подавал Акантову знаки, прося его подойти.
— Простите, господа, — сказал Акантов, — разрешите Гвоздикову доиграть за меня. Я сейчас, узнаю только, в чем дело…
Он подошел к двери:
— Что случилось, Миша?
Они стояли у тяжелой портьеры, ею отделенные от играющих. В полуоткрытую, дверь была слышна музыка и видны танцующие.
— Ваше превосходительство, чистая беда, — взволнованно и торопливо шептал Миша. — Варвара Авдеевна сюда приехали…
— Какая Варвара Авдеевна?
— Чукаринская дочка, ваше превосходительство… И волосы у нее острижены… И сама с хахалем своим… И Авдей Гаврилович тут…
— Каким хахалем? — хмуря брови, спросил Акантов. Он еще ничего не понимал.
— Жених ее… Варвара Авдеевна замуж выходят… Через неделю в мэрии подписываться будут. Француз ее жених… Богатый, страсть… Сейчас на своей машине приехали… «Эспано», — последняя модель нынешнего года… Кароссери такое, что просто ума потрясение… Да, главное самое: волосы обрезала… Ведь, это…
— Ну?..
— Да отец, говорю вам, ваше превосходительство, здесь. Если увидят, не постесняются: такой скандал поднимут. Беда!.. Он убить может… Такой человек, первобытный… Вы Авдея Гавриловича не знаете… Старого режима человек. Он этого сраму не снесет. И опять же, дочь до страсти любит… Вы, ваше превосходительство, пошли бы к Авдею Гавриловичу. Он вас послушает. Увели бы его куда-нибудь, чтобы только не увидел дочери… Я как увидал, кто к нам приехал, и гардероб бросил, на кухню Авдея Гавриловича по темной лестничке провел, на кухне станичник его поваром… А только боюсь, ну, как выйдут, танцы посмотреть, музыку послушать… Старик это любит… Чистая беда…
Акантов шире открыл дверь и заглянул в зал. Оркестр играл Аргентинское танго. Рыдала скрипка, ворча, по-негритянски, выл клаксон. Что-то дикое и страшное показалось Акантову в музыке.
Танцевали две пары. Небрежно, с каким-то высоким, лысым господином, переступала Лиза. Акантову стало стыдно и противно за дочь. Все не мог он привыкнуть к циничным и безстыдным движениям новых танцев. В другой паре шла Варя.
С остриженными сзади коротко волосами, с колбасками черных локонов на темени, подкрашенная коричневой модной краской, с подведенными пунцовым сердечком губами, с огнем задора горящими синими глазами, высокая, тонкая, гибкая, стройная, с крошечными ножками, со спиной, до неприличия обнаженной, с руками в браслетах, она вызывающей красотой своей обратила внимание всего зала. Ее вел в танце молодой француз во фраке, в штанах с атласным лампасом, высокий, тонкий, как и Варя, о полным, наглым, самоуверенным лицом, с синими щеками; он облапил Варю и танцевал с нею, как танцуют танго артисты в «варьетэ»…
Эта пара заколдовала Акантова. Он не мог оторвать глаз от нее. В ней было то гнилое, «европейское», чего не выносил Акантов. Ничего предосудительного с точки зрения теперешних приличий, но какое циничное!..
Они кончили танцевать, и Варя, под руку с французом, подошла к буфету где продавали шампанское. Они взяли по бокалу. Варя «со значением» подняла свой и осушила его медленными глотками. Потом одними губами сказала что-то своему кавалеру, и тот достал бумажник и подал его Варе. Варя вынула пестрый пятисотенный билет и небрежно кинула его на тарелку. Они сейчас же и вышли. Точно для того только и приезжали, чтобы показаться перед всеми…
— Идемте, ваше превосходительство, — с тревогой в голосе шептал Миша.
«Зачем», — думал Акантов, — «зачем Варя делает это?.. Кому и что хочет показать она?.. Неужели же она, зная, что отец ее будет здесь, ему хотели показаться во всей своей красоте и воле?.. Неуёмная, буйная отцовская кровь заговорила в ней. Как Авдей Гаврилович плыл не по течению, но всегда против течения, работал в неурочные часы, пёр, куда хотел, презирая товарищей-французов, их правила и законы, по своему ломая жизнь, имея одну цель: вернуться домой, на Дон, богатым и с богатою, образованною дочерью, как он плевал на все новое и не хотел видеть его, и думал только о старине, о сватах, которые придут к нему за дочерью, и как он будет ломаться перед ними и хвастать образованием дочери, — так и Варя, став француженкой, захмелела от парижской отравы, наплевала на старые корни, и, захмелев, решила загулять смело, отчаянно, лихо, по-казачьи!.. Не думая о том, что будет из этого потом, но наслаждаясь тем, что есть…».
Так, потерявшая стыд казачка, наденет лучшее платье, шелковую, пеструю юбку в сборках, разукрасит кофту лентами и монистами, вденет в уши тяжелые серьги, заплетет тугие косы, венком украсит голову, и, хмельная от счастья, от задора, обнимет своего любушку и мчится в бричке по станичной улице, наплевав на отца и мать… Что ей ее срам?!. Знай наших! Люблю, и все тут!.. Гуляю, пока молода и прекрасна, пока любушка, пестуемая женихом, а не жена, подневольная работница, что первая встает в курене, чтобы вздуть огонь в печи и готовить хлеба, что первая выйдет на базы кормить птицу и животину, и последняя ляжет, разув загулявшего мужа… С трудом оторвал глаза Акантов от Вари и пошел за Мишей, по черному ходу, на кухню…

XVII


На кухне, за кухонным столом, сидели повар в белом колпаке и фартуке и Авдей Гаврилович в форменной рубахе, с крестами и медалями. Перед Авдеем Гавриловичем стоял нетронутый стакан красного вина.
Уже по бурому лицу, с выпученными, растерянными, синими глазами и налитыми кровью белками, Акантов понял, что Чукарин видел дочь.
Авдей Гаврилович встал, тяжело опираясь о стол, пошел навстречу Акантову и сказал глубоким, за душу хватающим голосом:
— Пойдем, ваше превосходительство.
Он взял Акантова под руку, и они вышли боковым ходом, через палисадник, на улицу.
Была Парижская зимняя ночь. Должно быть, недавно прошел небольшой, мелкий, холодный дождь. Густой туман упал на землю. Длинною, непрерывной вереницей вдоль узкой панели стояли черные автомобили такси. Чуть слышно гремел за рекой город: пел ночную песню…
Было сыро и холодно. Акантов был в одном пиджаке, Чукарин — в одной рубашке; оба — с непокрытыми головами. Они не замечали холода. В одном шла страшная внутренняя душевная работа, и буйное биение его взволнованного сердца передавалось другому.
Чукарин крепко держал за руку, выше локтя Акантова и бережно вел его по узкой панели пригородного местечка, мимо уснувших домов со слепыми, холодными окнами, со спущенными ставнями, мимо палисадников с голыми ветвями деревьев и кустов, откуда падали им на головы тяжелые, холодные капли.
В тумане, по мосту через реку пронесся поздний поезд электрической дороги, проблистав ярко и весело окнами пустых вагонов. Улица полого j спускалась к реке…
— Сраму-то!.. Сраму-то сколько!.. — глухим голосом сказал, наконец, Чукарин.
Его горячее дыхание донеслось до Акантова. В нем не было ни водочного, ни винного духа, и то, что Чукарин был совсем трезв, было страшно.
— Ить это, как сказать, ваше превосходительство… У нас, ежели хвост коню обрезать, так и то какой позор считается!.. А тут?!.
Чукарин махнул с отчаянием рукой:
— Девка косы себе обрезала…
— Это мода нынче такая, — тихо сказал Акантов.
— Мода!!.
Чукарин резко остановился и остановил Акантова.
— Твоя, ваше превосходительство, волос, небось, не обрезала. Здешняя полковница с косами, все, которые себя уважающие — с косами… А эта… Варюшка!.. Да что же эт-то?!. Да рази же я для нее чего не жалел?!.
— Старая Февралева обрезала и ее дочь тоже…
— Ты меня, ваше превосходительство, не учи!.. Не сепеси!.. Та старуха… Кому она надобная?..
— Ваша дочь… — начал, было, Акантов, но Чукарин перебил его. Он дико зарычал:
— До-о-очь!.. У меня нет дочери!.. — Чукарин обеими руками схватил Акантова за руки. — Курва мне не дочь!.. Проститутка мне не дочь!..
— Ну, полноте, Авдей Гаврилович… Зачем так говорить?.. Варя честная девушка… мне говорили, она замуж выходит…
— За хрянцуза, — с лютым презрением прохрипел Чукарин. — За хрянцуза!..
— Чем она виновата?.. Во Франции живет, во французском пансиона воспитывалась… Полюбила француза… Против сердца не устоишь…
— Чем виноватая, говорите, ваше превосходительство… А што она меня, отца своего, спросила о чем?.. Пришла, сказала: «благословите, мол, батюшка, на законный брак»… Ничего такого промеж нас не было. Ничего она не спросила… Что она, в церкви венчаться будет?..
— Во Франции этого, Авдей Гаврилович, не требуется… Я слышал… Мне говорили, что в мэрии, как следует, будет заключен брачный союз…
— Говорили… Уже гутарят про нее, значит… Смеетесь, ваше превосходительство… В мэрии… брачный союз… Это что же?.. Как кобель с сучкой, округ тумбы обегут, почикают вместе на тумбу — то и вся их собачья свадьба!,. У людей, ваше превосходительство, это таинство… Таинство было, таинством и остаться должно… Я так, по глупому моему разумению казачьему, полагаю…
— С волками жить, по волчьи выть…
— Так ить мы не волки, ваше превосходительство, а донские казаки, и дочь моя кровная казачка…
Они остановились на набережной. безшумно, под белесым пологом тумана, проносилась темная река. На недалеком мосту тускло горели фонари, и сквозь туман не было видно их отражения в воде. Пронизывающая зимняя сырость шла от реки. Акантов продрог до костей. От этой холодной сырости, оттого, что главное, жестокое, было сказано, стал отходить Чукарин. Он уже не говорил больше Акантову «ты», как начал, было, сгоряча, когда все накипело в нем, и он оставил локоть Акантова.
— Простите, ваше превосходительство, — тихо сказал он, — ежели я что, по грубости своей, не так сказал… Я человек простой, не ученый, академиев никаких не кончал. Говорю то, что Бог на душу крепко, накрепко положил… Сам понимаю: не виноватая она… Это жизня наша виноватая… Я, как увидал ее, как она на машине подъехала, как срам ейный увидал, зараз хотел идти и проклясть ее при всем честном народе. При Его Императорском Высочестве, при генералах, при портретах Царских, при всех проклясть! И не пошел я… Пошел за ею… Видел, как Мишка, подлец, шубку ейную снимал, пальто хрянцузское вешал, все снизу, с лестницы, видел, и понял… Не виновата она… Это вы, ваше превосходительство, это я виноватые… Это генерал Врангель виноватый, что не победил большаков, что Родины мы лишились, что не померли там все, защищая родные курени… А она, Варюшка, чем виноватая?.. Рази же не я радовался орденам ее, отличиям школьным?.. Первою шла… Со скубентками мериканскими вместе в общежитии жила… Я виноватый!.. Я!. Я!! Я!!!
Медленными шагами, они шли обратно от реки… Шагах в двадцати от собрания, Чукарин остановился:
— Виноватые, конечно, большаки, коммунисты. И наш долг, ваше превосходительство, священный наш долг — бить их, где ни попало… Дочку себе я не верну… Все одно, она мне теперь не дочь… Так отомщу за нее, ваше превосходительство… Я знаю, что я исделаю. Я на кухне со станичником сидел. Молчали оба. Он — хуторец мой, годами много старше, а чинами не вышел: всего только приказный. Подошел он ко мне, бутылку выставил, вина стакан нацедил: «Выпьем», говорит, «Гаврилыч»… Я молчу «Что», говорит, «али не пьется?». «Не пьется»… Понял он меня, ваше превосходительство, насквозь меня понял. «Ничего», говорит, «Гаврилыч, ты не жалкуйся… Все мы потеряли… Хутора, курени наши пооставляли, Тихий Дон спокинули. Матерей, жен бросили… Большакам, мужикам на разгром Дон сдали… Так, что, уж тут, снямши голову, по волосам-то плакать»… Сказал, выпил стакан вина, как припечатал, и говорит: «Не пьешь?..». Я молчу, а в самом нутре-то, самом, в сердце-то, так и гвоздит, так молотом кузнечным отбивает. Отомстить, за все, за все!.. За Варюшку за свое чужеземное, разбитое счастье, за Тихий Дон, за курень свой разоренный, — большакам отомстить!..
Они дошли до крыльца дома и опять повернули обратно, к реке. Шли медленно и молча.
— Ить к ним не проберешься? — чуть слышно спросил Чукарин.
— Трудно, Авдей Гаврилыч, узнают вас.
— Гутарили… И в газетинах тоже писали… Проволокой земля наша опутана. Посты везде с собаками сторожевыми; на сорок верст, писали, луга пожжены, как выбрита земля… Вот она, какая положение… И точно, что не пройти, не пролазить…
— Не пройдете, Авдей Гаврилович. Опять стояли молча над рекой.
— Читал я в газетах, ваше превосходительство, — тихо, потаённо заговорил Чукарин. — Большаки по всему свету войну ведут. И здесь, подле Франции, в Испании — те же большаки. Наши офицеры, которые похрабрее, посурьезнее, порешиместее туда подались бить большаков…
— Да, там тоже война, — сказал Акантов. Замолчал Чукарин, стоял в тихом раздумье. Холодная дрожь пробивала Акантова.
— Пойдем, ваше превосходительство. Не застудились бы вы без пальта-то вышедши?..
И, когда подходили к дому, решительно сказал Чукарин:
— Мне, ваше превосходительство, теперь все одно не жить. Антиреса к жизни нет никакого. Для нее жил, для кровинушки своей, растил казачку Донскую, чтобы казаку Донскому отдать. Мишкой Безхлебновым брезговал… Покарал Господь… Так я там большакам за все отолью…
— Где? — тихо спросил Акантов.
— У Франки… У генерала… Я сумею добраться до его… А там… По казачьи расправлюсь… Полным рублем заплачу… Всем бы нам… Давно бы так… нигде большакам пощады не давать…
Чукарин открыл дверь дома и пропустил вперед Акантова.

XVIII


За это время, что Акантов с Чукариным бродили взад и вперед по тихой приречной улице, многое изменилось в собрании. Линия автомобилей поредела. Исчезла роскошная карета «Испано-Сьюза», в которой приехала Варя. В самом собрании казалось теперь пусто. Почетные гости, Великий Князь, французы, кое-кто из руководителей эмиграции, Плевицкая с мужем, Дуся Королева, музыканты джаз-банда уехали. В залу внесли длинный стол. Большую и одну из боковых люстр погасили, и, после яркого света, бывшего во время бала, в зале казалось темно. Зато стало и уютно. На столе стояли тарелки с остатками бутербродов открытого буфета, блюдечки с жженым миндалем в крупной соли и бокалы с вином.
Генерал с седыми усами сидел в голове стола, подле него сгруппировались Атаренко, Гвоздиков и еще человек пять старых, седых, в потертых пиджаках, генералов. За ними, к другому краю стола, уселась молодежь. Кто в смокингах, кто в пиджаках, кто и просто в рубашках, как служил во время бала, так и остался, и сел вместе за общую дружескую беседу, где сидели генералы и полковники, юнкера и бывшие кадеты, — молодежь, не видавшая гражданской войны. Всех их сравняло изгнание, одинаковость тяжелого, непривычного, физического труда, все жили одною мыслью, одним устремлением: вернуться и спасти Россию. С ними сидели их жены и дочери… Жена Николая Семеновича, золотоволосая блондинка, ее дочь-девочка, Судакова, Февралевы, и с ними была Лиза.
Генерал Тимофеев, жизнерадостный старик с рыжеватой в сединах бородой, стоял у буфета и с Николаем Семеновичем разливал по бокалам шампанское. Миша Безхлебнов, с серебряным подносом, принимал бокалы. Он понес седоусому генералу. Тимофеев дребезжащим тенором запел:
Просим младшего корнета…
Мгновенно, без дирижера образовавшейся хор, женщин и мужчин, подхватил:
Поднести бокал вина…
Хороша традицья эта…
Пей до дна!..
Генерал с гусарскими усами встал и нерешительно принял бокал:
— Кажется, я должен выпить это, — сказал он, лукаво поднимая густую седую бровь.
Еще воодушевленнее и дружнее, грянул хор:
Пей до дна!.. Пей до дна!..
Пей!., пей!., пей!..
Генерал осушил бокал, широким жестом поблагодарил всех, и сел, указав стоявшему у двери Акантову чтобы тот сел подле него.
— Спасибо… Спасибо, господа, — сказал он. — Все это мелочи, господа… Иному, штатскому человеку, это — «младшему корнету поднести бокал вина» — покажется глупыми и пошлыми мелочами… Традиции-то эти… Песни наши хоровые… Чины наши… Корнет, поручик… Скажут, напишут… Продёрнут… Пьянствуют, господа… По пивнушкам Россию спасают… Банкетами занимаются. Чашка чая… Смешно кажется все это… Так надо знать, и вы, молодежь, послушайте, что такое была Русская армия… Сколько племен, сколько народов в нее входило, сколько служило с нами тех, кто недавно еще был кровными нашими врагами. Немцы, поляки служили в ней, и как служили!.. Как дай Бог Русским служить так… А сколько горцев Кавказа, татарских, черкесских, грузинских князей, ханов, беков было в ней!.. А в солдатских рядах — какое смешение языков и народов. И строй, муштра, дисциплина, и, вместе с ними, вот эта, такая вот песня в офицерском собрании, где с песельниками-солдатами вместе пели господа офицеры, где генералы братались, пили на «ты» с молодыми корнетами, беседы на биваке у костра, соединяли наши души в святое полковое товарищество. И каких, каких только песен не пела наша армия! Каждый полк имел свою историческую боевую песню… С нею и в бой шел… Были песни Кавказские, Туркестанские, Сибирские, в песне вылилась и отразилась вся наша военная история, это — путь славы, запечатленный великим народом-артистом… В песнях этих, в лихом, пьяном, — да, господа, что греха таить, часто и пьяном, — загуле мы сливались с народами чужеземными, мы принимали их обычаи, им давали свою великую Русскую душу… Азиатские народы внесли в наши грубоватые Русские нравы восточную цветистость речи и деликатность манер… Бывало, обведешь глазами собравшихся гостей, увидишь друзей, — генерал подмигнул Акантову — и скажешь: «Аллаверды… Стрелки!»… От стола дружно ответили:
— Якши йоль!..
— Хорошо, господа молодежь!.. А вытравили эти обычаи, сменили вольную Русскую песню на воспевание коминтерна, на величание «великого, любимого вождя народов, товарища Сталина», заменили Русский гимн интернационалом, и, вместо храброго Русского войска, стало стадо… Отлетела душа армии, осталось одно грязное, немытое, трусливое, похотливое тело… И былой лихой военный кутеж сменился пьянкой, безобразной пьянкой красноармейца-раба, затравленного политическими комиссарами… с доносами… убийствами из-за угла… с кровью…
В зале стало тихо. Углы тонули в тени, и в них поблескивала парча знамен и серебро труб и копий…
— Еще, господа, — продолжал генерал, — смягчала нас цыганщина. Чисто Русское явление… Когда доходила молодая тоска до предела, когда от любви ли неразделенной, от обиды ли горькой, от тоски ли по дому, по семье, — ведь, не легка была казарменная обстановка, — доходила молодая душа до точки, когда хотелось ей пожаловаться, попечаловаться кому-нибудь и пьяными слезами залить горе-тоску, ехали к цыганам, а там такие песни!.. Ну-ка, Миша, угости нас гитарой…
Миша, стоявший у буфета и внимательно слушавший генерала, вытянулся, покраснел, улыбнулся, выбежал из зала, и сейчас же вернулся обратно. Гитара позванивала струнами в его руках…
Лиза смотрела, слушала, воспринимала все это, такое для нее новое. Чуть напоминало это и то, что бывало у барона фон Альвенберга, когда там собиралась молодежь. Но тут было углубленнее и сердечнее. Лиза должна была сознаться: в глубине ее души, как эти струны гитары, дрогнули какие-то нервы, что-то колыхнулось в ней новое, незнакомое, и, вместе с тем, будто родное… Там, внутри, разгорался незнаемый ею огонь… Лиза гасила этот огонь. Не давала ему разгораться. Это была бы измена ее собственному прошлому, измена Курту… Курт может не любить ее; она ему не изменит…
Гитара звенела в руках Миши. Дала аккорд, другой, третий, заиграла, запела, и к ней примкнул молодым, сильным, красивым баритоном Миша:
Расскажи и спой ты мне,
Подруга семиструнная,
Вся душа — полна тобой,
А ночь!.. Такая лунная!..
Эх раз! Еще раз!..
Еще много, много раз…
Все бывшие в зале, и мужчины и женщины, дружно и красиво подхватили:
Эх, раз!.. Что там — раз?..
Еще много, много раз!..
Все знали эту песню, все певали ее при разных обстоятельствах. Пели в тоске и темноте корабельного трюма, когда ехали в страшное и темное неизвестное, пели в палатках, среди голых камней и песков Галлиполи, пели и здесь, в Париже, в холодных мансардах рабочего квартала. Лиза слушала, ловила слова и мотив, и все сильнее и сильнее боролась с собою, с тем новым чувством, что охватывало ее здесь. Миша продолжал:
Две гитары за стеной
Жалобно запели…

XIX


Когда Акантов, Лиза и Февралевы садились в автомобиль, через открытые двери собрания неслась стройная хоровая песня. Лиза разбирала ее героические слова:
Полков родных былую славу
С собой на Дон мы принесли,
И в их страницы боевые
Венки терновые вплели…
В автомобиле молчали. Устали от бала и впечатлений. Февралевы и Лиза выпили лишнее. Акантова, весь день проработавшего на заводе, клонило ко сну.
Николай Семенович не особенно уверенно правил машиной. Он отвез Февралевых (…) и поехал с Акантовыми в Бниянкур.
Когда отец и дочь остались на своей квартире одни, Лиза, блестя глазами, сказала:
— Папа, ты видал Варю Чукарину?
— Какая прелесть!..
С Акантова и сон слетел.
— Да что ты?.. Какой удар нанесла она отцу… Подумай: волосы остригла…
— К ней это так идет. Она совсем мальчишка стала… Какая при том прическа!.. А платье?.. Модная картинка!..
— Голая спина, Лиза… Стыдно было на нее смотреть…
— Но какая спина, папа!.. Какая Варя красавица… Настоящая француженка… Парижанка… Я поняла ее всю вчера…
— Она, Лиза, казачка… Донская казачка…
— Что ты хочешь сказать этим, папа? Ведь, она воспитывалась и выросла в Париже. Мне говорили, что она и замуж выходит за того француза, с которым она была… И выходит по любви… Как это прекрасно…
— Если бы ты знала, Лиза, до какого отчаяния это довело бедного Авдея Гавриловича… Она убила отца… И я не знаю, чем это все кончится…
— Папа… — сказала Лиза, и замолчала.
— Ну, что?..
— Папа, — голос Лизы стал скучным, она завяла, точно вся усталость ночи вдруг свалила ее. — Трудно тебе все это объяснить… Но… Неужели ты сам того не понимаешь?..
— Я не понимаю, Лиза… Авдей Гаврилович ее отец… Он ничего для нее не жалел, он жил только ею, он все отдавал ей…
— Папа, — тихо и настойчиво сказала Лиза, — но каждый хочет жить по своему…
— Мне помнится, я тебе говорил: не так живи, как хочется, а так живи, как Бог велит…
— Я помню, папа, ты учил меня Русским пословицам, и ты мне сказал тоже: всяк своему счастью кузнец… Но… После, папа… Это очень длинный серьезный разговор, а ты и я устала… Когда-нибудь, после, я тебе скажу, что думаем мы, молодежь, и не пословицами скажу, а по настоящему… после, папа… Покойной ночи, папа…
Какая-то тень покрыла лицо Лизы. Глаза ее потухли и прикрылись длинными ресницами, лицо стало грустным и усталым… Пахнущими вином устами Лиза небрежно поцеловала отца в щеку и тщательно затворила за собою дверь.

XX


Шестнадцать лет работы у заводского станка, — как тяжелый, сплошной кошмарный сон. Вычеркнуты эти годы из жизни. Акан­тов не замечал, как весну сменяло лето, как наступала осень, и шла за нею, в туманах, дождевых брызгах и холодных, простудных ветрах, гнилая Парижская зима. Она несла с собою гриппы, лихорадки, воспаления легких, чахотку Русской молодежи и смерть. Исподволь, сверху и снизу вымирала Русская эмиграция, годы проносились, незримые, неощущаемые, как бледная, сырая тень…
В утреннем тумане и мглистой сырости, отправляясь на завод, видел Акантов, как на набережной каштаны покрывались большими шишкастыми зелеными почками, как разворачивались из них бледные, полупрозрачные узорные листья, как вдруг покрывались аллеи бульваров и маленькие пригородные скверы густою тенью и наступала жара…
Иногда, переходя по мосту, Акантов остановится. В утреннем солнце злотыми блестками покрыта мутно-зеленая Сена и задумчиво нависли над нею высокие, нарядные, плакучие ивы. Акантов на мгновение задумается. Какая красота!.. Он вспомнит что-то другое, мучительно дорогое, и поспешит на нудный заводский гудок. Он боится опоздать… Так жгуча бывает обида, когда контромэтр «на ты» сделает замечание…
Раб!..
И вдруг задуют резкие западные ветры с океана, понесут тяжелые тучи, закроют на половину Эйфелеву башню и польет холодный дождь, зазвенит по длинным лужам вдоль тротуаров и покроет их серебряными пузырями… осень… Которая уж осень в Париже, на заводе!.. Нога скользит по опавшему мокрому листу, валяются темные каштаны, выскочившие из зеленых ежей увядшей скорлупы. Короче становятся дни. Переставили часы, чтобы обманом продлить свет, — и, вот, уже стали голыми деревья, темную кисею ветвей накинули на бурлящую на ветру свинцовую Сену… Нижние набережные, приволье рыбаков удильщиков, залиты водою, крутится снег в воздухе, падает на черный гудрон мостовых. На день, на два белым заячьим мехом оденется Париж… И опять солнечные дни, голубое небо, южное тепло, на улицах продают букеты лиловых фиалок, и золотой дождь мимоз падает из корзин цветочниц…
Почти не замечал Акантов этой смены красот природы. Вечно перед глазами стучал станок, стальное лекало било по медному листу, крутилось колесо токарного станка, шумела, стучала, по змеиному шипела, шелестела, на разные лады пела мастерская, что-то падало в ней с металлическим грохотом через равные промежутки времени… Прикатывали вагонетки, забирали сработанные «детали», стружка летела в лицо, царапала руки, пропитанные маслом, и так до гудка… Пора шабашить… Время на обед…
И когда — в летнем ли сумраке, в розовых отсветах солнца на домах, или в ярком блистании оконных стекол, или зимою, в темноте и непогоде, когда вдали алым заревом огней реклам, как кровавым куполом, накрыт Париж, возвращался Акантов домой, — бездумна была его голова, все стареющее тело ныло от усталости, распухшие ноги с трудом несли худое тело, и была лишь одна мысль, одно желание: протянуть ноги и забыться в тихом сне…
Заработка не было. Все, что мог, посылал Лизе, чтобы побаловать ее в чужом городе, чтобы оплатить уроки Русского языка, чтобы напомнить ей об отце…
Цены все росли… Каждое «завоевание» рабочих вызывало повышение цен, и приходилось сокращать расходы. Чай пил дома с одним куском сахара на стакан, обедал в дешевой Русской столовой, туже затягивал ремень блузы, — жил мечтами: приедет дочь, согреет, накормит, побалует старика-отца. Тогда он отогреется и отдохнет…
Дочь приехала… Неожиданно красивая, чуткая, умная, изящная и… совсем чужая. У нее свои думы, свои намерения, свои планы, — своя жизнь…
Едет в Америку…
Всею душою возмущался Акантов против этого плана: ехать с Февралевыми искать счастья в Нью-Йорке… К кому она едет?.. Кто такие Брухманы? Уж не жиды ли они?
Акантов сказал о своих заботах Наталье Петровне.
— Что-ж, генерал, — ответила, дымя папиросой, Февралева, — по своему долгому опыту, скажу вам: лучшие заказчики — евреи. Лучшие плательщики — евреи… И евреи — не люди, что ли? Лишь бы эти Брухманы платили хорошо… И что мы можем поделать? Нас здесь душат… Salles entrangers (* - Грязные иностранцы)… Не дают нам даже права на работу… Это же, ведь, издевательство!.. Видите сами, сколько здесь безработных… Ну, и вас, скажем, завтра с завода расчитают куда вы денетесь со взрослою, да еще такою красивою, дочерью?.. Надо счастья искать: само оно не придет, не постучит к вам…
И Февралева разсказывала Акантову о баснословных богатствах, приобретенных Русскими в Америке, о карьерах, созданных в Новом Свете…
Акантов спрашивал Лизу… Та молчала… Поднимет красивые дуги бровей, во всю ширину откроет голубые глаза, и в них увидит Акантов такую страшную тоску, такое томление духа, что замолчит, перестанет допытывать Лизу…
Чужая Лиза… Надо ее учить, надо все разсказать ей про былую Росссию.
По вечерам и по воскресным утрам, если Лиза оставалась дома, он пытался учить дочь. Он ей разсказывал, как жили они, — отцы… Какая была Россия, и что в ней было. Пространно и хорошо говорил о вере, Царе и Отечестве, о всем том, чем сильна, красива и горда была Россия, о том, чем и он сам жил все эти годы заграницей, что, как священную ладанку, носил в сердце своем эти страшные годы изгнания…
Лиза слушает… Никогда не проронит ни одного слова. Не задаст вопроса по существу. Разве спросит значение какого-нибудь непонятного ей, чисто Русского слова.
Чувствует Акантов, что Лиза образованнее его, что она знает нечто, чего он не знает, и что молчит потому, что не хочет задеть и обидеть отца своим превосходством…
Стена вырастала между отцом и дочерью. Акантов эту стену видел. Ему часто казалось, что он, во время этих бесед, видит, как чьи-то быстрые, быстрые руки кладут кирпич за кирпичом, смазывают известкой, пристукивают, прилаживают, промазывают лопаткой, и неудержимо, день за днем, вырастает эта стена между ними. Скрывает Лизу от него: скоро скроет ее совсем…
Америка…
При таких обстоятельствах, пожалуй, отъезд в Америку был неизбежным выходом.
Беженцы… Растение без корней, сухое перекати-поле, пыльным комком носились они по свету, ища, где жить, где можно временно зацепиться, где есть для них заработок…
Нет жизни без отечества… нигде не было жизни… Везде была только борьба за жизнь…

XXI


Дождь, гонимый ветром, как заряды дроби, бил по стеклам большого окна Лизиной комнаты, нес холод и сырость в опустившую комнату, с убранными книгами, девичьими безделушками, мелочишками, с уложенными чемоданами.
Завтра, чуть свет, приедет за Лизой Николай Семенович, заберет Лизины «манатки» и повезет на вокзал, ехать в Брест. Ночью Лиза будет уже в океане…
Лиза сидит у окна. Все готово, все уложено, — переночевать эту ночь — и одна, совсем одна, она пустится в неведомый жизненный путь… Отец вернулся. Он прошел за ширмой в уборную, отмывает заводскую грязь, приводит себя в порядок… Лиза готовит последний раз ужин и чай отцу.
В окно со снятой занавеской бьют холодные порывы ветра. Звенит по стеклам дождь, течет плоскими струями, и слышно, как вода льется с подоконника в лужу… Холодный, зимний день.
Что-то будет завтра в море?
Отец вошел в комнату Лизы и устало сел к столу.
— Папа, мне не хотелось бы, чтобы ложь… или умолчание… ведь, умолчание, это — тоже ложь, особый вид лжи… остались между нами, — тихим, ласковым голосом сказала Лиза. — Позволь мне сказать тебе правду… Может быть, эта правда покажется тебе тяжелой, — прости меня тогда… Но лучше, если ты будешь знать. Это лучше лжи… Пускания пыли в глаза… Я говорю о себе, и, если я скажу молодежь… Это только я… Я одна. Я не смею говорить о других Русских молодых девушках и юношах… Возможно, что они другие, но я — такая…
Акантову показалось, что в комнату страшною тенью вошла тишина. 3а окном бушевала непогода. Непроглядная ночь стояла там. Чуть обозначались кое-где резкими светлыми точками фонари предместья, да вспыхивали сигнальные огни на электрической дороге.
Скромный ужин был кончен. Чай допит в молчаливом ожидании, что скажет дальше Лиза. Томная надвинулась ночь. В тишине комнаты тревожней отбивал время будильник…
— Говори, детка, я слушаю…
— Папа… Эти полгода, что мы прожили с тобой под одной крышей, я много слушала тебя, и много перечитала старых и новых романов…
— Романов, — с досадой сказал Акантов.
— Я знаю, папа, ты не любишь романы…
— Не только не люблю и никогда не читаю их, но я глубоко презираю и самих людей, которые занимаются таким пустым делом, как писание романов… В такое-то время!..
— Но романы, папа, мне многое показали. Они мне показали жизнь прошлого. Папа… И раньше были — отцы и дети… Но между тогдашними отцами и детьми лежали двадцать, тридцать лег спокойно текущей жизни. Теперь между нами точно столетия прошли. У вас была одна жизнь, у нас — совсем другая. У вас одни понятия, у нас другие… Это, как река текла, текла медленно, тихо, где-то по высокому, прекрасному плоскогорью, по равнине, по альпийским лугам, цветами покрытым, и вдруг, подошла к обрыву, низверглась водопадом, промчалась между скал, обрушила их, и, вот, несется совсем в другом краю, в узкой долине. Кругом леса, тесно сдвинулись отроги гор. Поглядишь, и не скажешь, что это та же самая речка, что сонно текла по высокому плоскогорью. Мы, молодежь, как та река, не похожи на вас…
Лиза хорошо говорила. Опыт чтения докладов в университете ей дал много. То, что хотела сказать она, было ею выношено долгими днями раздумья и безсонными ночами. Она продолжала, опустив голову, будто читая по записке.
— У вас была семья, у вас был дом, была любовь, был брак, были дети, был любимый, не проклинаемый труд. Но, главное, у вас было Отечество! Россия, — и вам в нем хорошо жилось… Папа, — Лиза, не поднимая головы чуть заметно усмехнулась, — все твои беседы вертелись около одного: «Вера, Царь и Отечество». Это была ось всей твоей жизни, и ты хотел эту ось передать в меня, и сделал так, чтобы и мне эти три имени стали так же священны, как были священны тебе, чтобы они мне заменили все…
— Как же иначе?.. Иначе-то как же?..
— Вера… Я знаю… Я чувствую, что Бог есть. Хотя наука говорит другое… Мне даже вдруг покажется, что Кто-то подле меня, направляет мною, удерживает меня… Мне тогда страшно и хорошо… Но потом подумаю, и станет стыдно… Чего это я?..
— Это и есть вера…
— Не знаю, папа… Нет… От этого ощущения только до веры, до православной веры, очень далеко… Я знаю, что Я крещена… Я православное имя имею — Елизавета… Но я никогда не учила катехизиса, я не ходила в церковь… Я видела, как легко тетя Маша, в угоду дяде Отто, оторвалась от веры… Где же мне было учиться катехизису?.. Я была в немецкой школе… Еще в той, до Хитлеровской, школе… Воспитание моей души было чисто материалистическое. Я никогда не учила славянского языка, и не понимаю ни Богослужения, ни обрядов, и мне церковь ничего не дает… Я отошла от веры…
— Ты не от веры отошла, а от церкви… Будет время, ты вернешься к ней, она найдет тебя…
— Нет, папа. У меня нет веры в возмездие за грехи, а, следовательно, нет страха греха. Нет веры в будущую жизнь. Меня иссушила наука…
— Бедная ты моя девочка!..
— Еще… слушай, папа. Ты говорил — Царь. Я Царя никогда не видала. Я не знала Царя. Меня учили, что народ ненавидел Царя, что Цари были тираны, эволюция была неизбежна, и Царя нужно было убить, потому что иначе все пошло бы по старому, а старое было безнадежно плохо. Ты говорил — Царь… Царя нет… Я видала Хитлера, и я боготворю Хитлера. Я часто слышала, как Русские говорили: «если бы Бог послал нам нашего, Русского Хитлера»… Не Царя, но Хитлера. Для меня Царь — понятие абстрактное, не существующее, как миф о героях древности, как легенда… Если хочешь, — как страшная сказка. История какого-то темного времени. Меня одиннадцать лет учили, что свет это — демократия, народоправство, и пять лет учили, что спасение и мощь государства — в национал-социализме. Про Царя только ты мне говорил после того, как я сюда приехала. Я читаю книги…
— Романы!..
— Да… Романы. И в них, в одних проклинают и издеваются над Царями, в других благоговейно, напыщенно, слащаво пишут… Где свет, где тьма?.. Где, наконец, правда?.. Я знаю только одно, что для меня Царя нет, осязать его я не могу. Таких королей, Царей, какие были, в настоящее время не существует… И, наконец, самое главное, чем я живу, что я понимаю, и что меня ободряет, это — Vaterland, — по-немецки сказала Лиза. — Земля отцов. Это значит: твоя земля, где родился ты, где родился твой отец, мой дед и так далее; это должна быть — Россия…
— Ну, да, Россия! — поднимая глаза на дочь, громко и торжественно сказал Акантов.
— России нет, — чуть слышно сказала Лиза.
— Как, нет России? — воскликнул Акантов, и, в глубоком волнении, вскочил с Лизиного кресла. Лиза осталась сидеть на своем низеньком сомье, облокотившись на колени, положив голову на ладони.
— Есть Эсэсэсэр: союз советских социалистических республик. Это есть — факт… И туда ни мне, ни тебе нельзя поехать…
— Вздор болтаешь, — негромко, сердито буркнул Акантов.
— Так меня учили. — Лиза помолчала, и потом добавила с громадной печалью. — Я ощутила и осознала это тогда, две недели тому назад, когда ты повез меня на бал в собрание… Когда решалась моя судьба — ехать мне в Америку искать там счастья… Играли Великому Князю встречный марш… Граммофон играл… Висели старые картины, портреты, знамена, ружья стояли в углу, серебро в шкафах… Музей… Но… Музей, это — мертвое, это бывшее, прошедшее, конченное, это не жизнь, это останки жизни, это могила!.. Там я ощутила нечто такое прекрасное, возвышенное. Точно там витали какие-то тени, сквозили между нами. Я слышала что-то величественное, трогательное, умилительное. Я поняла: это и была — Россия. Мое отечество… Страна моих отцов. Но все это было, как ожившие на экране кинематографа тени… Только тени… И… с болезненной, жуткой жалостью, я поняла, что России, моего отечества — нет… Она была…
— О-о-ооо!.. Лиза!.. Лиза!.. Замолчи, не говори!.. — Акантов со стоном бросился в кресло, и тихо, как ребенок, заплакал… Лиза мягко опустилась на пол подле отца, положила голову ему на колени и обняла его:
— Не плачь, папа… Слезами не поможешь… Будь мужествен, как я. Я смотрю спокойно. Что же делать? У меня нет отечества, но у меня все-таки есть Родина!.. Heimat!.. И я горячо люблю свою Родину…
— Ты родилась в Нижнем Новгороде, на Волге, при слиянии ее с Окою…
— Ты мне говорил это, папа. Но Нижнего Новгорода нет, есть Горький… Я не помню Нижнего Новгорода, и я не хочу знать никакого Горького…
— Волга… Ока… Они остались… Русские остались там… Язык, обычаи, уклад жизни… быт…
— И они, эти Русские, меня туда не пускают. Я их не помню, не знаю, и знать не хочу. Я гордая, папа… Меня прогнали… За что?.. Скажи, за что?.. За что?.. Я их не знаю и не помню. Вот мое самое раннее воспоминание, детское воспоминание. Берлин… Берлин!.. Леса Груневальда, голубой простор озер. Я как бы вижу белые треугольники парусов, застывшие в зеленом тумане летнего тихого вечера, на фоне холмов, покрытых лесом у Потсдама. Я слышу шорох сосновых лесов, — точно шум моря. Я помню зеленовато-серые волны холодного, сурового Северного моря… Я помню темные дворцы и соборы, с бледно-зелеными куполами, и широкую улицу между невысоких домов, «Под липами», и там — моя родина. Я люблю ее, и тянусь к ней…
— Лиза, — поднимая голову на Лизу и глядя в ее потемневшие, синие глаза, говорит Акантов, — скажи, Лиза? Ты полюбила?.. Ты любишь, Лиза?..
Ни одна черта не дрогнет на милом, печальном лиц Лизы. Она молчит. Суровая складка легла между пушистых бровей и не сходит со лба, не проясняет лица.
—Ты полюбила?.. Немца?!.
В голосе Акантова — ужас.
Медленно опускаются загнутые кверху длинные, детские ресницы и скрывают свет глаз. Лиза вынимает голову из рук отца и кладет ее опять на свои ладони, опирается локтями о колени. Как капризный ребенок, она говорит:
— А там, папа… С таким же ужасом, с таким же негодованием, скажут… Скажут — любимому: «Ты полюбил… Русскую… Беженку!..». Это и ужасно, папа, что у нас и Родины нет… Мы — Heimatlos!..
Стоит долгое молчание. Тишина в крошечной квартире, как живая. Суетливый будильник своим тиканием лишь усиливает настороженную тишину, подгоняет печальные, тяжелые, безотрадные мысли. За окном воет буря… Она качает голыми ветвями деревьев сада, стучит железкой у крыши, пригоршнями сыплет крупными каплями холодного, зимнего дождя, гудит по просторам окраины, поет страшную песнь одиночества…
— При таких условиях, папа… Что же?.. Берлин… Париж… Нью-Йорк, — не все ли равно, где работать?.. У нас жизни нет… Есть только работа… А у меня, папа…
Голос Лизы обрывается. Акантову кажется, что Лиза плачет. Но она не плачет. Она поднимает голову, смотрит в глаза отцу.
Ее глаза сухи и страшны. Лиза встает, поворачивается спиною к отцу, прижимается лбом к холодным стеклам окна. Акантову видна вся ее стройная фигура. Она, как тень. Плоско легли вдоль прямого тела опущенные безпомощно руки. Спина неподвижна, все — будто нарисовано на фоне окна… Безжизненна фигура Лизы. Чуть слышен ее подавленный шепот:
— У меня, папа… Ничего… Ни-чего… Ни-че-го…

1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 23 2014-07-19 18:44
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • © sanaalar.ru
    Образовательные документы для студентов.