.RU
Карта сайта

Джеймс Артур Болдуин Комната Джованни - 2


– Ты был с этой девицей, с Беатрис, – сказала Элин. – Где и всегда и где пропадают все твои деньги, всё, что делает тебя мужчиной, и всякое уважение к себе.
Ей удалось взбесить его. Он начал заикаться от гнева:
– Если ты считаешь… если считаешь, что я буду стоять… стоять… стоять тут… и обсуждать с тобой свою личную жизнь… свою личную жизнь!.. если ты думаешь, что я собираюсь обсуждать это с тобой, ты, наверно, просто рехнулась.
– Мне наплевать, – сказала Элин, – что ты творишь с собой. Меня заботишь не ты. Просто ты единственный человек, который имеет какое-то влияние на Дэвида. У меня его нет. Он лишён матери. И слушает меня только тогда, когда думает, что тебе это приятно. Ты действительно думаешь, что Дэвиду полезно видеть, как ты вваливаешься домой каждый день вдрызг пьяным? И не воображай… – добавила она грудным от волнения голосом, – не воображай, что он не знает, откуда ты являешься. Не думай, что он ничего не знает о твоих бабах!
Это была неправда. Не думаю, что я знал об этом или даже задумывался. Но начиная с той ночи я думал о них всё время. Увидев любую женщину, я не мог не гадать о том, не «замешан» ли, как выражалась Элин, с ней мой отец.
– Думаю, что у Дэвида мысли вряд ли намного чище твоих, – сказал отец.
Наступившее молчание, в котором отец поднимался по лестнице, было, безусловно, самым страшным молчанием в моей жизни. Я старался догадаться, о чём они думают – каждый из них. Догадаться, как они выглядят. Понять, в каком виде увижу я их утром.
– И потом, знаешь, – произнёс вдруг отец посредине лестницы таким голосом, что мне стало жутко, – всё, что я желаю Дэвиду, – это чтобы он вырос мужчиной. И если я говорю «мужчиной», я не имею в виду учителя воскресной школы.
– Быть мужчиной, – сказала Элин, – не значит быть жеребцом. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, – отозвался отец после паузы.
И я услышал, как он, шатаясь, миновал мою дверь.
С того самого момента – со всей тайной, коварной и дикой страстью юности – я презирал своего отца и ненавидел Элин. Трудно сказать почему. Я сам не знаю. Но это позволило сбыться всем предсказаниям Элин насчёт меня. Она сказала, что наступит такое время, когда ничто и никто не будет иметь надо мной власти, включая отца. И такое время, конечно, настало.
Это было уже после Джоя. То, что произошло между нами, глубоко потрясло и сделало меня скрытным и жестоким. Я не мог ни с кем обсуждать случившееся и даже себе не мог в этом признаться; и хотя я никогда не думал о нём, это событие лежало на самой глубине души так неподвижно и страшно, как разлагающийся труп. Он менялся на глазах, распухал и отравлял мне душу. И скоро уже я сам возвращался домой шатаясь и поздно ночью, уже меня поджидала теперь Элин и со мной скандалила ночь за ночью.
Отношение моего отца к происходившему сводилось к тому, что это неизбежная болезнь роста, и он старался относиться ко всему спокойно. Но за шутливостью и видимостью компанейского заговора он прятал свою растерянность и испуг. Наверно, он предполагал, что с возрастом я стану к нему ближе, но теперь, когда он пытался что-то во мне понять, я был от него уже за тридевять земель. Я не хотел, чтобы он меня знал. Не хотел, чтобы меня знал кто бы то ни было. Кроме того, я начал тогда делать то, что неизбежно случается с повзрослевшими детьми по отношению к старшим: я начал судить его. Но сама безжалостность этого суда, которая разрывала мне сердце, выявила (хоть я и не понимал этого тогда), что я очень любил его и что эта любовь умирает вместе с моей невинностью.
Мой бедный отец был напуган и сбит с толку. Он не мог поверить, что между нами что-то действительно неладно. И это было не только потому, что он не знал тогда, как поступить, но главным образом потому, что боялся поверить, что где-то и что-то он недосмотрел и это что-то было огромной важности. Но поскольку мы оба не понимали, в чём заключалось это столь важное упущение, и поскольку мы должны были оставаться в негласном союзе против Элин, мы нашли выход из положения в том, что стали сердечнее относиться друг к другу. Мы, как горделиво замечал иногда отец, скорее походили не на отца с сыном, а на закадычных друзей. Думаю, что иногда отец в это действительно верил. Я же никогда. Я хотел быть не его приятелем, а его сыном. Эта мужская откровенность, установившаяся между нами, измучила и отвратила меня от него. Отцы должны избегать показываться своим сыновьям совершенно нагими. Я не хотел знать (во всяком случае не из его уст), что тело у него так же бездуховно, как моё собственное. От этого знания я не почувствовал себя его сыном – или приятелем – в большей степени; я лишь ощутил, что подглядываю что-то такое, от чего мне страшно. Он полагал, что мы похожи друг на друга. Я не хотел в это верить. Не хотел верить, что моя жизнь будет похожа на его, что мой разум когда-нибудь станет таким же бесцветным, таким же рыхлым, без ярких и неожиданных вспышек. Он стремился, чтобы ничто не стояло между нами, чтобы я смотрел на него, как мужчина на мужчину. А мне не хватало щадящей дистанции между отцом и сыном, которая позволила бы мне любить его.
Однажды ночью, напившись где-то за городом и возвращаясь домой с приятелями, я разбил машину. Это произошло полностью по моей вине. Я едва держался на ногах и был совершенно не в состоянии сидеть за рулём, но остальные не видели этого, поскольку я принадлежу к той породе людей, которые на вид и по голосу похожи на трезвых, в то время как на самом деле готовы рухнуть замертво. На прямом и ровном участке дороги что-то странное произошло с моей способностью реагировать на окружающее, и машина вдруг вышла у меня из-под контроля. И тогда телефонная будка, белая, как морская пена, вырвалась мне навстречу из кромешной тьмы; я услышал крики, а затем – тяжёлый, ревущий скрежет. Потом всё стало алым, потом – ярким, как солнечный свет, и я погрузился в неведомый мне до тех пор мрак.
Наверно, я начал приходить в себя, когда нас везли в больницу. Смутно припоминается движение и голоса, но всё казалось таким далёким и не имеющим ко мне никакого отношения. Потом, уже позднее, я очнулся в каком-то месте, которое показалось мне самым сердцем зимы: высокий белый потолок, белые стены и тяжёлое ледяное окно, которое, казалось, нависло надо мной. Должно быть, я попытался подняться, поскольку мне запомнился страшный гул в голове, а потом – давление на грудь и огромное лицо надо мной. И когда это давление и это лицо начали толкать меня назад, я закричал, зовя на помощь маму. Потом снова стало темно.
Когда я окончательно пришёл в себя, у кровати стоял отец. Я знал, что он здесь, до того как увидел его, до того как сфокусировал взгляд и осторожно повернул голову. Увидев, что я очнулся, он тихонько приблизился к кровати, показывая руками, чтобы я не двигался. Он выглядел очень старым. Мне хотелось плакать. Какое-то время мы молча смотрели друг на друга.
– Как ты себя чувствуешь? – прошептал он наконец.
Попытавшись заговорить, я впервые почувствовал боль и сразу испугался. Он должен был увидеть это по моим глазам, поскольку сразу заговорил с болезненной и чудесной силой в голосе:
– Не беспокойся, Дэвид. Всё будет хорошо. Всё будет хорошо.
Я ничего не мог произнести и только смотрел на его лицо.
– Вам, ребята, страшно повезло, – сказал он, стараясь улыбнуться. – Тебя покорёжило больше других.
– Я был пьян, – вымолвил я наконец. Мне хотелось всё ему рассказать, но говорить было настоящей пыткой.
– А тебе не может… – спросил он совершенно растерянно, поскольку именно в этом вопросе он имел полное право растеряться, – не может прийти в голову что-нибудь поумнее, чем пьяным садиться за руль? Ведь может! – сказал он строго и прикусил губу. – Вы все могли погибнуть.
У него дрогнул голос.
– Прости меня, – сказал я неожиданно для себя. – Прости.
Я не знал, как сказать, за что я прошу прощения.
– Ничего, – сказал он. – Просто будь осторожнее в следующий раз.
Он мял в руках носовой платок. Потом развернул его, наклонился и отёр мне лоб.
– У меня только ты на свете, – сказал он со смущённой и горькой ухмылкой. – Береги себя.
– Папа… – произнёс я и заплакал. И хотя это было ещё большей пыткой, чем говорить, я не мог остановиться.
Лицо у него вдруг исказилось. Оно стало страшно старым, но в то же время совершенно и беспомощно молодым. Помню, что я – в недвижном и холодном центре закипавшей во мне бури – был потрясён тем, что отцу больно, всё ещё больно.
– Не плачь, – сказал он. – Не плачь.
Он водил мне по лбу этим дурацким носовым платком, будто в нём заключалась какая-то целительная сила.
– Не о чем плакать. Всё будет хорошо. – Сам он почти плакал. – Всё ведь в порядке, а? Разве я сделал что-нибудь не так?
И он продолжал водить мне по лицу носовым платком, лишая меня воздуха.
– Мы напились… напились, – твердил я, будто это могло каким-то образом всё объяснить.
– Твоя тётка Элин говорит, что это моя вина, – сказал он. – Она говорит, что я плохо тебя воспитывал.
Он убрал, слава богу, свой платок и слабо пожал плечами.
– У тебя что-то есть против меня, а? Скажи мне. Слёзы начали сохнуть у меня на лице и в груди.
– Нет, – сказал я. – Нет. Ничего. Честно.
– Я делал всё, что мог, – сказал он. – Действительно всё, что мог.
Я взглянул на него. Тогда он в конце концов разулыбался и сказал:
– Ты должен пролежать здесь какое-то время, но, когда тебя привезут домой и пока ты будешь оставаться в постели, мы обо всём поговорим, ага? И постарайся подумать о том, что нам с тобой делать, когда ты поднимешься на ноги. Идёт?
– Идёт, – ответил я.
Потому что понимал в глубине души, что мы никогда толком не разговаривали и теперь уже никогда не будем. И понимал, что он никогда не должен об этом знать. Когда я вернулся домой, он рассуждал со мной о моём будущем, но я уже принял решение. Я не собирался поступать в колледж. Не собирался оставаться с ним и с Элин в этом доме. И мне удалось повернуть дело так, что он поверил, будто моё решение искать работу и устроиться жить одному было прямым следствием его советов, а также плодом его воспитательной работы со мной. Когда я ушёл из дому, отношения с ним стали, конечно, ещё легче, и он никогда не чувствовал себя исключённым из моей жизни, поскольку мне всегда удавалось, когда заходила об этом речь, сказать именно то, что ему хотелось услышать. Потом всё так и продолжалось, потому что образ моей жизни, который я рисовал отцу, был именно тем, в который я сам отчаянно пытался поверить.
Ведь я принадлежу – или принадлежал – к тому сорту людей, кто гордится силой своей воли, способностью принять решение и добиться его осуществления. Но достоинство это, как и большинство достоинств, само по себе двусмысленно. Те, кто верит в силу своей воли и свою власть над судьбой, могут укрепляться в этой вере лишь посредством умелого самообмана. Их решения не имеют ничего общего с настоящими решениями (подлинное решение делает человека смиренным, поскольку он знает, что оно находится в зависимости от бесчисленного множества вещей), но являются изощрённой системой увёрток и иллюзий, сотканной для того, чтобы они сами и мир казались именно тем, чем ни они, ни мир отнюдь не являются. Таковым, разумеется, было и моё, принятое так давно – в кровати Джоя, – решение. А решил я исключить из своей вселенной всё, чего стыдился и что меня пугало. И у меня это здорово получалось, поскольку я не вглядывался ни во вселенную, ни в себя самого, пребывая в состоянии постоянного движения. Но даже беспрерывное движение не исключает, конечно, таинственных случайных остановок и падений, подобных падению самолёта в воздушную яму. И таких падений приключилось немало, и все они были пьяными, все грязными, а одно из них, когда я был в армии, – очень страшным, поскольку связано было с педиком, и парень этот пошёл потом под военный трибунал и вылетел из армии. Панический страх, вызванный во мне этим наказанием, более всего походил на тот ужас, который я видел иногда в потемневшем взгляде другого человека.
А следствием было то, что всё подсознательно связанное с этим страхом я изнашивал в движении, в безрадостных морях алкоголя, в грубой, пошловатой, искренней и не имеющей ровно никакого значения дружбе, изнашивал пробиранием сквозь лес отчаявшихся женщин, изнашивал в работе, которая лишь кормила меня в самом прямом и буквальном смысле слова. Возможно, что, как мы говорим в Америке, мне хотелось найти себя. Это любопытное выражение, мало употребляемое, насколько мне известно, в языках других народов, вовсе не означает то, что пытается означать, а лишь выдает тоскливое подозрение, что что-то оказалось не на своём месте. Теперь я думаю, что, если бы имел малейшее представление о том, что та моя сущность, которую мне предстояло открыть, была всего лишь той, от которой я пытался спрятаться столько времени, я остался бы дома. И всё-таки мне кажется, что в самой глубине души я прекрасно знал, что делал, когда поднялся на борт корабля, отплывавшего во Францию.

2

Я встретил Джованни на второй год моей жизни в Париже, когда остался без денег. В то утро, предшествовавшее вечеру нашей встречи, меня выставили из отеля. Я задолжал не так уж много – всего около шести тысяч франков, но у владельцев парижских отелей особый нюх на бедность, а унюхав её, они делают то, что и любой другой, почувствовавший дурной запах: они выбрасывают источник зловония.
На счете у моего отца были деньги, принадлежавшие мне, но ему не хотелось их посылать, поскольку он надеялся, что я вернусь – вернусь домой и, как он говорил, осяду; и всякий раз, когда он повторял это, я представлял себе какую-то тину на дне стоячего пруда. Тогда я был мало с кем знаком в Париже, а Хелла была в Испании. Большинство моих знакомых принадлежали, как иногда выражаются парижане, к le milieu, и, хотя это milieu принимало меня, конечно, с распростёртыми объятиями, я старался доказать и им, и себе, что не принадлежу к их кругу. А достигал я этого тем, что проводил с ними много времени и проявлял по отношению ко всем такую терпимость, которая, думаю, ставила меня вне подозрений. Я написал друзьям, разумеется прося у них денег, но Атлантический океан глубок и широк, а деньги совсем не рвутся к нам с другого берега.
Тогда, сидя за чашкой остывшего кофе в одном из кафе на бульваре, я перелистал всю записную книжку и решил обратиться к старому знакомому, который всегда просил позвонить ему, к стареющему американскому бизнесмену бельгийского происхождения по имени Жак. У него была большая, удобная квартира, много всякой выпивки и много денег. Он был, как я и предполагал, удивлён, услышав мой голос, и – пока неожиданность и приятное удивление не уступили место настороженности – успел пригласить меня на ужин. Может, он и проклинал себя, повесив трубку и протянув руку за бумажником, но было слишком поздно. Вообще-то Жак не такой плохой. Пусть он и дурак, и трус, но ведь любой из нас либо то, либо другое, а большинство – и то и другое вместе. Чем-то он мне даже нравился. Был он глупым, но таким одиноким. Так или иначе, но теперь я понимаю, что презрение, которое я испытывал по отношению к нему, было связано с презрением к самому себе. Он мог быть и невероятно щедрым, и невыносимо скаредным. И хотя он стремился доверять всем, на самом деле он не верил ни одной живой душе; и, чтобы скрыть это, он расшвыривал деньги кому попало, и этим, разумеется, умели пользоваться. Тогда он застёгивал бумажник, запирал дверь и находил убежище в той неизбывной жалости к себе, которая была, пожалуй, единственным, что ему по-настоящему принадлежало. Долгое время я считал, что он, со своей просторной квартирой, благожелательными обещаниями, со своим виски, марихуаной и со своими оргиями, помог убить Джованни. Возможно, так оно и было. Но на руках Жака, конечно, не больше крови, чем на моих.
Я видел, между прочим, Жака сразу после вынесения приговора Джованни. Закутанный в длинное пальто, он сидел на открытой веранде кафе, попивая vin chaud. Он был один на террасе. Он окликнул меня, когда я проходил.
Выглядел он неважно: лицо было в красных пятнах, а глаза за очками были глазами умирающего, который хватается за любую надежду исцеления.
– Ты слышал, – пролепетал он, когда я подсел – насчёт Джованни?
Я кивнул. Помню, что зимнее солнце слепило глаза и что я чувствовал себя таким же холодным и далёким, как это солнце.
– Это ужасно, ужасно, ужасно, – стонал Жак. – Ужасно.
– Да.
Я не мог выдавить из себя ничего другого.
– Я всё думаю о том, почему он это сделал, – продолжал Жак. – Почему не обратился за помощью к друзьям.
Он взглянул на меня. Мы оба знали, что, когда Джованни попросил денег в последний раз, Жак отказал ему. Я ничего не ответил.
– Говорят, что он начал курить опиум, – сказал Жак. – Что деньги ему были нужны именно на это. Ты что-нибудь слышал?
Я слышал. Это была газетная сплетня, но у меня были основания этому верить, поскольку я знал о глубине отчаяния Джованни, которое, в силу своей бездонности, превратилось просто в пустоту, управлявшую его поступками. «Я хочу вырваться из этого, – говорил он мне, – je veux m'évader из этого грязного мира, из этого грязного тела. Я больше не хочу отдавать любви ничего, кроме тела».
Жак ждал моего ответа. А я уставился на улицу перед нами. Я начинал думать о смерти Джованни: то, чем был Джованни, станет ничем, ничем навеки.
– Я надеюсь, это не по моей вине, – сказал наконец Жак. – Я не дал ему денег. Если бы я знал, я бы отдал ему всё, что у меня есть.
Мы оба понимали, что это неправда.
– А может, вы не были счастливы вместе? – предположил Жак.
– Нет.
Я встал.
– Было бы лучше, если бы он оставался там, в своей деревне в Италии, сажал свои оливковые деревья, наплодил бы кучу детей и лупил свою жену. Он любил петь, – вспомнил я вдруг. – Оставшись там, он мог бы, наверно, пропеть всю жизнь и умереть в своей кровати.
Тут Жак произнёс нечто, что меня удивило. Люди полны неожиданностей – даже для себя самих, стоит их только хорошенько встряхнуть.
– Никто не в силах оставаться в садах Эдема, – сказал он. И продолжил: – Не знаю почему.
Я ничего не ответил, простился и ушёл. Хелла к тому времени уже давно вернулась из Испании, мы уже собирались снять этот дом и договорились о встрече в городе.
С тех пор мне вспоминался этот вопрос Жака. Банальный вопрос, но что действительно ужасно в жизни – это то, что она так банальна. В конце концов все идут той же тёмной дорогой, и весь фокус в том, что она наиболее темна и опасна именно тогда, когда выглядит такой ясной, и правда, что никто не задерживается в райских кущах. Конечно, у Жака был не тот рай, что у Джованни. Рай Жака был населён регбистами, а у Джованни – молоденькими девушками, но это не такая уж большая разница. Наверно, у каждого есть свой райский сад, не знаю. Не успеют его оглядеть, как блеснёт пламенеющий меч. Потом жизнь предлагает на выбор либо вспоминать этот рай, либо забыть о нём. Или же так: нужно иметь силу, чтобы помнить о нём, иметь другого рода силу, чтобы забыть, и нужно быть героем, чтобы совмещать и то и другое. Помнящие ублажают безумие болью – болью бесконечного напоминания о гибели их невинности; забывшие услаждают иное безумие – безумие отрицания боли и ненависти по отношению к невинности. И мир по большей части разделён на тех безумцев, что помнят, и тех, что позабыли. Герои встречаются редко.
Жак не хотел устраивать ужин у себя, поскольку его повар сбежал. Повара всегда сбегали от него. Он всегда нанимал молодых парней из провинции, один бог знает как, чтобы они приходили и готовили, а те, разумеется, едва успев разобраться в столичной жизни, сразу решали, что им меньше всего на свете хочется возиться на кухне. Обычно они возвращались в конце концов к себе в провинцию, по крайней мере те из них, кто не заканчивал тротуаром, тюрьмой или отъездом в индокитайские колонии.
Мы встретились во вполне приличном ресторане на улице Гренель и договорились, что он одолжит мне десять тысяч франков ещё до того, как допили аперитивы. Он был в хорошем расположении духа, что определило и моё настроение, конечно, и что означало, что вечер закончится попойкой в любимом баре Жака, шумном, многолюдном, похожем на слабо освещённый туннель, с сомнительной (скорее даже не сомнительной, а слишком откровенной) репутацией. Время от времени полиция устраивала там облавы – судя по всему с согласия Гийома, бывшего патроном заведения и всегда ухитрявшегося предупредить своих любимых клиентов о том, что если у них нет при себе документов, то лучше перейти в другое заведение.
Помню, что в тот вечер в баре было необычайно шумно и тесно. Собрались все habitués, но было и много новых лиц; одни высматривали кого-то, другие просто глазели. Три или четыре шикарные парижские дамы сидели за столиками со своими альфонсами, или любовниками, или просто племянниками из деревни, бог знает; дамы были сильно возбуждены, а их компаньоны скорее скованны; дамы пили гораздо больше. Были там, как обычно, и джентльмены, уже с брюшком, в очках, с алчным, иногда безнадёжным выражением глаз, ну и как обычно, со стройным, подобным лезвию ножа телом, затянутые в облегающие брюки юноши. Что касается последних, никогда нельзя быть уверенным, чего они хотят: денег, крови или любви. Они непрерывно сновали по бару, прося угостить сигаретой или выпивая за чужой счёт, и было в их взгляде что-то одновременно страшно ранимое и страшно жестокое. Это были, конечно, les folles, сочетающие всегда в своей одежде самые невероятные вещи, визжащие, как попугаи, об интимных подробностях своих последних романов – романов, которые всегда представляются весёлыми до безумия. Время от времени, уже довольно поздно, один из них вбегал в бар, чтобы объявить, что он (хотя они всегда говорят друг о друге «она») только что был в объятиях знаменитого актёра-кинозвезды или боксёра. Тогда все остальные толпились вокруг новоприбывшего, образуя собой что-то вроде павлиньего вольера, и кудахтали, как целый курятник. Мне всегда было трудно поверить, что они бывают с кем-либо в постели, ибо мужчина, который хочет женщину, всё-таки выберет скорее всего настоящую, а мужчина, который хочет мужчину, вряд ли позарится на таких. Может, именно поэтому они и визжали так пронзительно. Был там парень, который, как говорили, работал на почте, а поздним вечером приходил в бар накрашенный, с серьгами в ушах, со взбитыми в высокую причёску густыми русыми волосами. Иногда он появлялся в юбке и в туфлях на высоких каблуках. Обычно он стоял один, если Гийом не подходил его подразнить. Говорили, что он добрый парень, но, признаться, от этой карикатурности его облика мне всегда становилось не по себе. Возможно, то же самое испытывают люди, которых начинает выворачивать наизнанку при виде обезьян, поедающих собственные экскременты. Они бы, может, и не так это переживали, если бы обезьяны не были так утрированно похожи на людей.
4 5 6 7 8 9 ... 12 2014-07-19 18:44
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • Контрольная работа
  • © sanaalar.ru
    Образовательные документы для студентов.